Уши его, оттопыренные, точно ручки глиняного рукомойника, краснели, серые умные глаза наливались влагою.
Пошли окуровские дожди, вытеснили воздух, завесили синие дали мокрыми туманами, побежали меж холмов холодные потоки, разрывая ямы в овраги, на улицах разлились мутные лужи, усеянные серыми пузырями, заплакали окна домов, почернели деревья, - захлебнулась земля водой. Город опустел, притих, мокрый, озябший, распухший от дождя; галки, вороны, воробьи - всё живое попряталось; звуки отсырели, растаяли, слышен был только жалобный плач дождя, и ночами казалось, что кто-то - большой, утомлённый, невидимый - безнадёжно молит о помощи:
"Помоги. Пожалей..."
Однажды, тёмным вечером, Кожемякин вышел на двор и в сырой тишине услыхал странный звук, подобный рыданиям женщины, когда она уже устала от рыданий. В то же время звук этот напоминал заунывные песни Шакира, которые он всегда напевал за работой, а по праздникам - сидя на лавке у ворот.
- Это ты, Шакир?
Звук оборвался, растаял. Из тьмы выдвинулась стройная фигура дворника, он подошёл к хозяину и, разведя руками, заговорил так, точно его душила чья-то тяжёлая рука.
- Бульна трудна, касяйн! Ахх, рука сам поднимает - бить хочет морда всякая - ур-сыгим ананны! Нету бульша - не можна терпеть моя! Давай рашет!
Он взбросил шапку на голову и, натягивая её обеими руками, залаял, топая ногою о землю:
- Аф-аф-аф...
Юноша стыдливо опустил голову, не находя слов утешения для человека, который был вдвое старше его и - плакал.
- Моя - терпел! - слышал он тяжёлые, ломаные слова. - Моя - молчал, нисява, думал-та, Шакирка! Зубам скрыпил, Магоммед молил - вся делал-та! Давай рашет!
Сердце Матвея расширилось, согретое гневом, в глазах у него поплыли зелёные, дымно-светлые круги, он кашлянул и твёрдо сказал:
- Погоди, не уходи! Я их пугну, погоди...
Но голос у него сорвался, как у молодого петуха, и он крикнул:
- Ты бы их - по харям!
- Твоя - добра! - чмокнув губами, сказал Шакир. - Селовеком смеются нисява, богум-та - нехоруша, ахх!
Придя в кухню к ужину, Матвей взглянул на осунувшееся, печальное лицо татарина и снова почувствовал в груди тяжёлый прибой злобы.
- Вы, - сказал он, вздрогнув, и первый раз, без стыда, с наслаждением выругался скверными словами. Все вытаращили на него глаза и как будто съёжились - это ободрило его.
Передохнув, он спокойно и веско сказал:
- Кто будет смеяться над Шакиром - расчёт!
Все молчали. Потом Пушкарь торжествующе протянул:
- Что-о, беси? Ага-а?
А молодой хозяин не решился сесть за стол с обруганными им людьми, ушёл в сад, уже раздетый холодными ветрами октября, и долго ходил по дорожкам, засыпанным листом.
Наступили холода, небо окуталось могучим слоем туч; непроницаемые, влажные, они скрыли луну, звёзды, погасили багровые закаты осеннего солнца. Ветер, летая над городом, качал деревья, выл в трубах, грозя близкими метелями, рвал звуки и то приносил обрывок слова, то чей-то неконченный крик.
Каждый час в затаённой тишине прильнувшего к земле города вздрагивал и ныл монастырский колокол; сторож у Николы дёргал верёвку, и она всегда заставляла дважды взвизгнуть лист железа на крыше колокольни.
Медь поёт робко и уныло, - точно кто-то заплутался в темноте и устало кричит, уже не веря, что его услышат. Разбуженные собаки дремотно тявкают, и снова город утопает в глубоком омуте сырой тишины.
Вечерами по праздникам в кухню являлся певчий Ключарев - родственник Натальи, как сказал Пушкарь, плюнув при этом.
Матвею нравилось сидеть в кухне за большим, чисто выскобленным столом; на одном конце стола Ключарев с татарином играли в шашки, - от них веяло чем-то интересным и серьёзным, - на другом солдат раскладывал свою книгу, новые большие счёты, подводя итоги работе недели; тут же сидела Наталья с шитьём в руках, она стала менее вертлявой, и в зелёных глазах её появилась добрая забота о чём-то. В трубе пел ветер, за печью шуршали тараканы, хозяйственно потрескивал мороз на дворе, щёлкали косточки счёт, Шакир мурлыкал песни, а Наталья дружески смеялась над ним.
Сначала Ключарев, видимо, стеснялся Матвея, вставал, сопел и, отводя в сторону большие, тяжёлые глаза, глубоким басом ворчал:
- Здравия желаю...
И всегда после этого приветствия откуда-то из-за угла, с полатей, откликалось недовольное, сомневающееся эхо:
- У-у-у-..
Шакир шлёпал ладонью по скамье рядом с собою и говорил хозяину:
- Сядыс! Учис! Пожарна - ходы! Такой твой? Моя - суда, абзей!
И, подмигивая Матвею, легонько толкал его в бок.
Ключарев играл хуже татарина; он долго думал, опершись локтями на стол, запустив пальцы в чёрные, курчавые волосы на голове и глядя в середину шашечницы глазами неуловимого цвета. Шакир, подперев рукою щёку, тихонько, горловым звуком ныл:
Амди - кайдак - килаин?
Кунум - ночук - когаин?
Ключарев поднимал голову, молча смотрел на него и снова думал.
- Чего это ты поёшь, Шакир? - спрашивала Наталья, усмехаясь.
- Русскам-та языкам будит: чего стану делать, как будит жить? - вот чего поём!
- Смешные у вас песни, у татар! - говорила Наталья, грустно вздохнув.
Матвей поглядывал на Ключарева, вспоминая, как страшно спокойно он пел, этот человек, идя за гробом отца и над могилой. Лицо певчего запоминалось с первого взгляда: треугольник, основанием которого служил большой, смуглый лоб, а вершиною искривлённый налево длинный нос. Щёки его почти сплошь заросли чёрным жёстким волосом, и под усами не было видно ни губ, ни зубов. Юноше казалось, что Ключарев думает не об игре, оттого всегда и проигрывает Шакиру. Он ждал от чёрного человека каких-то интересных рассказов и - дождался. Однажды певчий, не отрывая глаз от шашек, заговорил: