- Ничего!
- Тебя как звать?
- Боря. А вас?
- Мотя.
Кожемякин поднял руку к лицу, желая скрыть улыбку, нащупал бороду и сконфуженно поправился:
- Дядя Матвей, - Матвей Савельев...
Сунув руки в карманы штанишек, мальчик, прищурясь, спросил:
- Это вы и есть хозяин?
- Я самый. А что?
- Так! - сказал Боря.
Но, подумав, добавил:
- Толстый вы однако!
- Ты ещё, значит, не видал настояще толстых-то!
- Ну-у! - сказал Боря, усмехаясь. - Не ви-идал! Ещё каких! У нас, в Каинске...
- Где это?
- В Каинске. Вы не знаете?
- Это какой губернии?
Мальчик учительски поправил его:
- Это не в губернии, а в Сибири...
Кожемякин раздвинул банки с цветами, высунулся из окна до половины, оглянув двор: Шакир ушёл, Маркуша, точно медведь, возился в сумраке амбара.
- Зачем же в Сибири? - негромко спросил он.
Мальчик недоуменно поглядел на него и, широко улыбаясь, сказал:
- Смешной какой вы! Так уж выстроили город - в Сибири. Ваш город здесь выстроили, а тот - там, вот и всё!
- Это верно! - торопливо согласился Кожемякин. - Где поставили город, там он и стоит. Грамотный ты?
- Конечно! - ответил Боря, пожимая плечами.
- И я вот тоже! - сообщил Кожемякин, а его собеседник поднял прут с земли и взглянул в небо, откуда снова сеялась мокрая пыль.
- Борис! - крикнул светлый и холодный голос. - Ты бы шёл в комнату, дождь!
На крыльце стояла высокая женщина в тёмном платье, гладко причёсанная, бледная и строгая, точно монахиня. Было в ней также что-то общее с ненастным днём - печальное и настойчивое. Она видела Кожемякина в окне и, наверное, догадалась, что он хозяин дома, но - не поклонилась ему.
- Иди, пожалуйста! - сказала она.
"Пожалуйста! - подумал Кожемякин, закрывая окно. - Сыну-то, пожалуйста?.."
Короткий день осени быстро таял в сырой мгле. В переплёт оконной рамы стучалась голая ветка рябины; ветер взмывал, кропя стёкла мелкими слезами, сквозь стены просачивался плачевный шёпот.
Тринадцать раз после смерти храброго солдата Пушкарёва плакала осень; ничем не отмеченные друг от друга, пустые годы прошли мимо Кожемякина тихонько один за другим, точно тёмные странники на богомолье, не оставив ничего за собою, кроме спокойной, привычной скуки, - так привычной, что она уже не чувствовалась в душе, словно хорошо разношенный сапог на ноге.
А сегодня скука стала беспокойна. Точно серые пузыри на лужах, в голове являлись неожиданные и сердитые мысли, - хотелось пойти на чердак и спросить эту женщину:
"Ты - кто такая? Почему из Сибири? Зачем говоришь сыну-ребёнку пожалуйста? А зубы мелом чистишь - зачем?"
Матвей ходил в сумерках по комнате и каким-то маленьким, внезапно проснувшимся кусочком души понимал, что все это вопросы глупые. Охотнее и легче думалось о мальчике.
"Боек!"
Этот мальчик как будто толкнул красной от холода, мокрой рукой застоявшееся колесо воспоминаний, оно нехотя повернулось и вот - медленно кружится, разматывая серую ленту прожитого. Мягко шаркая по полу войлочными туфлями, он дошёл в воспоминаниях до Палаги, и мысль снова обратилась к постоялке.
"Чиновница, видно... гордая, не поклонилась..."
Вошла Наталья, тихо спрашивая:
- Засветить огонь-от?
- Погоди. Сам засвечу.
Вздохнув, она рассказала, что, когда на чердаке затопили печь, - весь дым повалил в горницу, так что постоялка с сыном на пол легли, чтобы не задохнуться.
- Сошли бы сюда! - хмуро сказал хозяин. - Не укушу, может.
- Шакир полез на крышу, а в трубе-то воронье гнездо...
- Что мудрёного?
Наталья снова вздохнула и, опустив голову, виновато сказала:
- Будочник пришёл...
- Почто?
- Не знаю. А вроде как насчёт стоялки...
- Ну, вот, - заворчал Кожемякин, - выдумали вы с Шакиром, тоже...
Он не торопясь вышел на кухню, но будочника уже не было. На столе горела лампа, стоял деревянный ковш, от него пахло пивом. Шакир сидел у стола и щёлкал пальцами по ручке ковша, а Наталья, спрятав руки под фартук, стояла у печи, - было сразу видно, что оба они чем-то испуганы. И Матвей испугался, когда они, торопливо и тихо, рассказали ему, что полиция приказывает смотреть за постоялкой в оба глаза, - женщина эта не может отлучаться из города, а те, у кого она живёт, должны доносить полиции обо всём, что она делает и что говорит.
Это грозило какими-то неведомыми тревогами, но вместе с тем возбуждало любопытство, а оно, обтачиваясь с каждым словом, становилось всё требовательнее и острее. Все трое смотрели друг на друга, недоуменно мигая, и говорили вполголоса, а Шакир даже огня в лампе убавил.
"За что её?" - напряжённо соображал Матвей.
Шакир догадывался:
- Деньга фальшивы?
Но Наталья сказала:
- Не похоже будто...
- Почём нам знать, кто на что похож? - тихо заметил Кожемякин.
- Может, с мужем сделала чего? - вслух думала Наталья. - Лицо у ней строговато, - пирожок, может, спекла?
- Молчай! - приказал Шакир.
Полиция у всех окуровцев вызывала одинаково сложное чувство, передающееся наследственно от поколения к поколению: её ненавидели, боялись и - подобострастно льстили ей; не понимали, зачем она нужна, и назойливо лезли к ней во всех случаях жизни. И теперь, говоря о постоялке, все думали о полиции.
- Сказали ей про будочника? - спросил хозяин.
- Нет.
- Надобно сказать.
- Верно! - согласился Шакир. - Мы её как знаем? А полицию ай-яй хорошо знаем!
Наталья засуетилась:
- Бабочка одинокая, без мужа, кто их разберёт, чего им от ней надо? Женщинка молодая. Ин пойду, скажу...
Кожемякин задумался.
- Погоди! Ставь-ка самовар скорей! Подь со мной, Шакир...
Придя в горницу, он зажёг лампу и, чувствуя себя решающим важное дело, внушал татарину: