- Вот те и доли! А есть ещё прадоли - они на города даются, на сёла: этому городу - под горой стоять, тому селу - в лесе!
- Но послушайте, - мягче спросила она, - зачем же бог...
Теперь Маркуша не дал ей кончить вопроса:
- А зачем - дело не наше! Дано нам что дано, и - ладно! А зачем помрёшь - узнаешь...
Наклонясь к нему и говоря как бы в темя мужику, она снова настойчиво спросила:
- Вы знаете ангелов-хранителей?
- Ангели - как же! - отозвался он, качнув головой. - Ангель - это для богу угодных, на редких это, на - дурачков, блаженных, юродивых, ангели, чтобы их охранять, оттого они и зимой босы ходять и всё сносять. Ангель, сказано, хранитель, значить - уж решено: этого - хранить, он богу угоден, нужен!
- А доли?
- А они - на испытание. Родилась ты, а - какова будешь? Вот те долю и дають - покажи себя, значить, какого ты смирения!
Кожемякин видел, что постоялка сердится - брови её сошлись в одну черту, а по лицу пробегают тени, и казалось, что ей трудно сидеть, какая-то сила приподнимает её. Он кашлянул и примирительно заметил:
- Чудно вам думы наши слушать.
- А вы - так же думаете? - быстро и внятно спросила она его.
Он не знал, так ли думает, но, застигнутый врасплох, ответил:
- Да ведь как же?
- И в долю верите?
- В долю все верят! - сказала Наталья, мельком взглянув на Шакира. Про неё и в песнях поётся...
Постоялка положила ей на плечо руку, видимо, желая что-то сказать, но настойчиво, как сама она, и как бы новым голосом заговорил Маркуша:
- Тут, барынька, в слове этом, задача задана: бог говорить - доля, а дьявол - воля, это он, чтобы спутать нас, подсказывает! И кто как слышить. В ину душу омманное это слово западёть, дьяволово-то, и почнёть человек думать про себя: я во всём волен, и станеть с этого либо глупым, либо в разбойники попадёть, - вот оно!
Лицо Маркуши покривилось, волосы на нём ощетинились, а от углов губ к ушам всползли две резкие морщины. Тряхнув головой, он согнал их, а Матвей, заметив это, неприязненно подумал:
"Смеётся, леший!"
- Я те скажу, - ползли по кухне лохматые слова, - был у нас в Кулигах - это рязанского краю - парень, Федос Натрускин прозванием, числил себя умным, - и Москве живал, и запретили ему в Москве жить - стал, вишь, новую веру выдумывать. Ну, прибыл в Кулиги и всё говорить: это - не так, этого не надоть, это - не по-божьи. И попу эдак говорить, всем! А кто знаеть, как по-божьи-то? Это надобно догадаться. Мужики до времени слушали его, ухмылялись. Только - пымали они конокрада и бьють, а Натрускин прибёг о то место, давай кричать: не надо! Тут его заодно и уложили, колом ли, чем ли ухлопали, значить! Вот - он думал - воля, а доля-то его и прижала к земле. Это, барынька, всегда так: вольные-то коротко живуть. А живи в ладу со своей долей - ну, проживёшь незаметно, в спокое. Против ветра - не стой, мало ли что по ветру пущено. Эдак-то было с купцом одним весьегоньским...
Вдруг женщина посунулась вперёд, точно бросаясь на Маркушу, и, протянув к нему руку, ласково, густо заговорила:
- Послушайте, ведь всё это пагубно для вас, ведь вы - умнее этого, это - цепи для живой вашей души и страшная путаница, - страшная!
Кожемякин тоже подался к ней, вытянул руку вдоль стола и, крепко вцепившись пальцами в край доски, прикрыл глаза, улыбаясь напряжённо ожидающей улыбкой.
Ему давно не нравился многоречивый, всё знающий человек, похожий на колдуна, не нравился и возбуждал почтение, близкое страху. Скуластое лицо, спрятанное в шерстяной массе волос, широконосое и улыбающееся тёмной улыбкой до ушей, казалось хитрым, неверным и нечестным, но было в нём - в его едва видных глазах - что-то устойчивое и подчинявшее Матвея. Работал Маркуша плохо, лениво, только клетки делал с любовью, продавал их монахиням и на базаре, а деньги куда-то прятал.
Шакир не однажды предлагал рассчитать его, как человека нерабочего, но хозяин не решался.
- Оставь, ну его! Не объест. А прогоним - навредит ещё чем-нибудь!
И была другая причина, заставлявшая держать Маркушу: его речи о тайных, необоримых силах, которые управляют жизнью людей, легко и плотно сливались со всем, о чём думалось по ночам, что было пережито и узнано; они склеивали всё прошлое в одно крепкое целое, в серый круг высоких стен, каждый новый день влагался в эти стены, словно новый кирпичик, - эти речи усыпляли душу, пытавшуюся порою приподняться, заглянуть дальше завтрашнего дня с его клейкой, привычной скукой.
И вот теперь он видел, как постоялка, плавно и красиво помахивая рукой, точно стирает, уничтожает чёрную тень Маркушиной головы, неподвижно прильнувшую к стене печи.
Не мигая, он следил за игрою её лица, освещённого добрым сиянием глаз, за живым трепетом губ и ласковым пением голоса, свободно, обильно истекавшего из груди и словах, новых для него, полных стойкой веры. Сначала она говорила просто и понятно: о Христе, едином боге, о том, что написано в евангелии и что знакомо Матвею.
Но вот всё чаще в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых слов, они разделяли, разрывали понятное, и прежде чем он успевал догадаться, что значило то или другое слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно было: какая связь между тем, что она говорит сейчас, с тем, что говорила минутою раньше?
"Не торопись!" - мысленно просил он её, стыдясь попросить вслух.
- Всё это - древнее, не христианское, - внушала она горячо и ласково, точно мать сыну. - Дело в том, что мы, славяне...
"Почему - славяне?" - спрашивал себя Кожемякин.
- Религиозный культ...
"Культ?" - повторял Матвей смешное слово с недоумением и досадой, а в уши ему назойливо садились всё новые слова: культура, легенда, мистика. Их становилось всё больше, они окружали рассказчицу скучным облаком, затемняли лицо её и, точно отодвигая куда-то в сторону, делали странной и чужой.