Она села на пол перед ним, её улыбка показалась Матвею обидной, он отвёл глаза в сторону и угрюмо проворчал:
- Чего оскалилась? Что ты понимаешь?
Напрягаясь, она покорно ответила:
- Я, батюшка, ничего не понимаю, - зачем?
- А - смеёшься! - топая онемевшей ногой, сказал он миролюбивее. Ужинать не ждите, гулять пойду...
- Какой теперь ужин! - воскликнула кухарка. - Ты гляди-кося час пополуночи время. И гулять поздно бы...
- Твоё дело? - крикнул он. - Что вы все учите меня?
Через полчаса он шагал за городом, по чёрной полосе дороги, возражая постоялке:
"Живу я не хуже других, для смеха надо мной - нет причин..."
Луна зашла, звёзды были крупны и ярки. По сторонам дороги синевато светились пятна ещё не стаявшего снега, присыпанные вновь нанесённым с вечера сухим и мелким снежком. Атласное зимнее платье земли было изодрано в клочья, и обнажённая, стиснутая темнотою земля казалась маленькой. От пёстрых стволов и чёрных ветвей придорожных берёз не ложились тени, всё вокруг озябло, сморщилось, а холмы вздувались, точно тёмные опухоли на избитом, истоптанном теле. Под ногою хрустели стеклянные корочки льда, вспыхивали синие искры - отражения звёзд.
Было тихо, как на дне омута, из холодной тьмы выступало, не грея душу, прошлое: неясные, стёртые лица, тяжкие, скучные речи.
...Краснощёкая, курносая Дуняша косит стеклянными глазами и, облизывая языком пухлые, десятками мужчин целованные губы, говорит, точно во сне бредит:
- Ты бы, Мотенька, женился на мне, хорошу девицу за тебя, всё равно, не дадут...
Он - выпил, и ему смешно слышать её шепелявые слова.
- Почему?
Она заплетает толстыми пальцами мочальные волосы в косу и тянет:
- А слухи-то? Вона, бают, будто ты с татарином своим одну бабу делишь...
"Зря она это говорила - научили её, а сама-то и не верила, что может замуж за меня выйти!" - думал он, медленно шагая вдаль от города.
Была ещё Саша Сетунова, сирота, дочь сапожника; первый соблазнил её Толоконников, а после него, куска хлеба ради, пошла она по рукам. Этой он сам предлагал выйти за него замуж, но она насмешливо ответила ему:
- А ты полно дурить!
Была она маленькая, худая, а ноги толстые; лицо имела острое и злые, чёрные, как у мыши, глаза. Она нравилась ему: было в ней что-то крепкое, честное, и он настойчиво уговаривал её, но Саша смеялась над его речами нехорошим смехом.
- Брось ты эту блажь, купец! Ведь коли обвенчаюсь я с тобой - через неделю за косы таскать будешь и сапогом в живот бить, а я и так скоро помру. Лучше налей-ка рюмочку!
Выпив, она становилась бледной, яростно таращила глаза и пела всегда одну и ту же противную ему песню:
Ды-ля чи-иво беречься мине?
Веткин был ответ,
И я вуже иссохшая-а-а...
- Брось, пожалуйста! - уговаривал он. - Что я, плакать к тебе пришёл?
Улыбаясь пьяной улыбкой, показывая какие-то зелёные зубы, она быстро срывала с себя одежду, насмешливо, как её отец, покойник, вскрикивая:
- Ах, извините! И-извините...
Становилась злобно бесстыдной, и на другой день он вспоминал о ней со страхом и брезгливостью.
Однажды ночью она выбрала все деньги из его карманов и ушла, оставив записку на клочке бумаги, выдранном из поминанья, - просила не заявлять полиции о краже: попросить у него денег не хватило смелости у неё, и не верила, что даст он.
"Никто никому не верит", - размышлял Матвей, спотыкаясь.
И вспомнил о том, как, в первое время после смерти Пушкаря, Наталье хотелось занять при нём то же место, что Власьевна занимала при его отце. А когда горожанки на базаре и на портомойне начали травить её за сожительство с татарином, всё с неё сошло, как дождём смыло. Заметалась она тогда, завыла:
- Шакирушка, да неужто разлучат нас, сердешненький?
Татарин, жёлтый со зла и страха, скрипел зубами, урчал:
- Что делам? Ты - грешна, я - грешна, все - праведны! Бежать нада...
Однажды он пришёл с базара избитый до крови, сидел согнувшись, пробовал пальцем расшатанные зубы, плевался и выл:
- Айда, пошёл, Шакирка-шайтан, совсем долой земля, пуста башка!
А Матвей стоял у печи и чувствовал себя бессильным помочь этой паре нужных ему, близких людей, молчал, стыдясь глядеть на их слёзы и кровь.
Наталья поливала бритую голову водой, а Шакир толкал её прочь.
- Тебе тоже башка ломать будут! Хозяйн - ай-яй! Пророк твой Исус, сын Марии, - как говорил? Не делай вражда, не гони друга. Я тебе говорил коран! Ты мне - твоя книга сказывал. Не нужна тут я, и ты не нужна...
"Вот как живём!" - мысленно крикнул Кожемякин постоялке.
Чем больше думалось, тем более жизнь становилась похожей на дурной сон, в котором приятное было мимолётно, вспыхивало неясными намеками.
Вот он сидит в жарко натопленной комнате отца Виталия, перед ним огромный мужчина в парусиновом подряснике, с засученными по локоть рукавами, с долотом в руке, на полу - стружки, обрубки дерева; отец Виталий любит ульи долбить - выдолбит за год штук десять и дарит их всем, кому надобно.
- Так, так! - говорит он, щуря маленькие добрые глазки. У него большая сивая борода, высокий лоб, маленький, красный нос утонул между пухлых щёк, а рот у него где-то на шее.
- Так! А креститься магометанин сей не хощет? Не ведаю, что могу сотворить в казусном эдаком случае! Как предашь сие забвению на пропитанье? Превыше сил! Озорник у нас житель, весьма и даже чрезмерно. Балдеют, окаяннии, со скуки да у безделья, а обалдев - бесятся нивесть как. Оле (междом. церк. - о, ах, увы - Ред.) нам, люду смиренному, среди этого зверия! Совестно мне, пастырю, пред тобою, а что сотворю - не вем! Да, вот те и пастырь...
Он стучал черенком долота по колену, и, должно быть, больно было ему морщился, вздрагивал, но всё-таки стучал.