Но Матвей обиженно думал:
"Милости просить я у тебя не стану!"
И всё напряжённее ждал - когда же, наконец, она станет близка и понятна?
Вдруг случилось нечто, опрокинувшее его: вечером, в кухне, Маркуша сказывал Борису о таинственной птице шур, живущей на перекрёстках лесных дорог; пришла постоялка, вслушалась в рассказ и неожиданно проговорила:
- А ведь сами-то вы, Петрович, не верите в эти сказки!
Маркуша сердито вскинул голову, пошевелил ушами и сурово просипел:
- Мне, барынька, пятьдесят два года - эвона сколь! Мне-то пустякам верить зазорно бы...
Она долго молчала, удивлённо мигая большими глазами, а потом, поглядев на всех, нерешительно и негромко спросила:
- Зачем же другим внушать веру в пустяки?
Однообразно, точно безнадёжно жалуясь, Маркуша бормотал:
- Покою не стало, что это! Я всю землю прошёл от моря до моря, и в Архангельском был, и в Одессе, и в Астрахани, у меня пятки знають боле, чем у иного голова! Меня крутить нечего...
Матвей видел, что постоялка точно испугалась чего-то, лицо её побледнело, вытянулось и как будто стало злым. Тише, но ещё более настойчиво она сказала:
- Вы можете объяснить мне - зачем вы учите тому, во что у вас нет веры? Ведь вы обманываете людей!
Он выгнул спину, точно кот, и глухо засмеялся, тряся головой:
- А они - не приставай!
"Прогоню я его!" - сердито решил Кожемякин. Постоялка ходила по кухне сбивающимися шагами и говорила, растерянно усмехаясь:
- Знаете, Матвей Савельич, это страшнее всех домовых и леших, доль и судеб - и даже ваших записок, - вы понимаете? Наташа, пожалуйста, отведите Борю наверх, - иди, Борис!
А Маркуша, чему-то радуясь, смеялся бухающими звуками и выкрикивал:
- А они - не приставай, люди-то! У меня - своя душа, может, горше твоей плачет, да-а! А тут спрашивают - что это, это как? Ну, скажешь им: это вот что, а это - вот как, а сам-от думаешь: подьте вы к лешему, не до вас! Так ли оно там, не так ли, скажешь им - ну, они отстанут. Царь я им, что ли? Кабы я царь али святой был, я бы делом потешил, а я не царь - ну, будь и слову рад, да-а! 'Мне себя успокоить надобно, мне своя-то душа ближе. И поп, проповедь сказывая, про себя говорит, всяк о себе, а людям им что ни говори, всё одно будет - отстаньте! Черти есть? Есть. Отстань! А может, нету их? Нет. Отстань! Вот те, барынька, и весь разговор, - и есть отстань, и нет - отстань! Все эдак говорят, и я - тоже. Я знаю дело: во что ни верь - умрёшь! Словами смерть не одолеть, живым на небо не возьмуть, нет, барынька...
Но она, согнув шею, точно ушибленная по голове, тихо ушла из кухни.
Тогда Матвей сурово сказал:
- Ты, Маркуша, - придерживай язык. Я те врать не позволю!
И услыхал в ответ незнакомый, твёрдый, грубый голос:
- А не приставайте - не совру! Чего она пристаёт, чего гоняет меня, забава я ей? Бог, да то, да сё! У меня лева пятка умней её головы - чего она из меня душу тянеть? То - не так, друго - не так, а мне что? Я свой век прожил, мне наплевать, как там - правильно-неправильно. На кладбищу дорога всем известна, не сам я туда пойду, понесуть; не бойсь, с дороги не собьются!
Он перестал строгать, говорил, точно лаял, густо, злобно, отрывисто, и конца его словам не чувствовалось.
Вскочил Шакир и - взвыл, махая руками:
- Ай-яй бесстыдна, - ух, старык!
А он вертел головой и всё бормотал:
- Отстань и - кончено, - да!
- Брось, Шакир, - махнув рукой, сказал Кожемякин, уходя из кухни.
Усталый, подавленный, он сел на крыльце, пытаясь понять то, что случилось.
"Вот - я его опасался, ставил особо от людей, а он - пустое место!"
И удивлённо воскликнул про себя:
"Во-от она чего за ним следила! Подстерегла-таки, - умница!"
Над провалившейся крышей бубновского дома ясно блестел серп луны, точно собираясь жать мелкие, редкие звёзды. Лаяли собаки, что-то трещало и скрипело, а в тени амбара хрустнул лёд и словно всхлипнули.
- Это вы? - вздрогнув, спросил Матвей.
- Я, - не сразу ответила постоялка и, высокая, чёрная, вышла на свет. - Что это трещит?
- Видно, бедные подобрались, Бубновых дом обдирают на топливо, объяснил он, глядя на неё с уважением и оттенком того чувства, которое раньше вызывал в нём ведун Маркуша.
- Просто как всё у вас, - тихо сказала женщина.
- Выморочное, охранять некому...
И, заглянув в бледное её лицо, осторожно спросил:
- Обидел вас Маркуша-то?
- Да-а, - опустясь на ступень крыльца, заговорила она. - То есть - не обидел, но... не знаю, как сказать. Мне всегда казалось, что говорит он бездушно, - со скрытой усмешкой, не веря в свои слова. Я много встречала народа, - мужики вообще скрытны, недоверчивы, - после этих встреч в душе остаётся что-то тяжёлое, непонятное, - а вот сегодня выяснилось... - Она замолчала на секунду и вдруг тихо, точно упрашивая кого-то, вскрикнула: Очень хочется, чтобы я ошиблась! Страшно это! Вспомнились ваши записки мёртвое мыло и всё...
"Что она говорит?" - думал Кожемякин, напряжённо вслушиваясь в её слова.
- Прогоню я его!
Она болезненно воскликнула:
- Ну, вот! Эх, какой вы...
- Обидно очень! - объяснял Матвей. - Бывало - слушаешь его, удивление такое в душе: всё человек знает, всё объясняет, а он - вон как, просто болтал...
- Вы не можете представить себе, - заговорила постоялка, точно жалуясь, как недавно Маркуша жаловался, - до чего это поразительно, неверие его! Когда не верят образованные люди - знаете, есть и были такие думаешь: ну, что ж? Хилые цветы! А ведь он - почва, он - народ... и не один десяток лет внушал людям то, во что не верил, это ужасно! Я не знала, что такие люди есть, а теперь мне кажется, что я видела их десятки, - таких, которые, говоря да и нет, говорят - отстань! Какой страшный внутренний разрыв человека с людьми, с миром! Всё равно, что сказать людям, лишь бы оставили в покое, - в каком покое? Среди образованных не верующие ни во что всё-таки хоть в себя верили, в свою личность, в силу своей воли, - а ведь этот себя не видит, не чувствует! Вспомните, как он говорил о долях! Какое безмерное, глубочайшее и невозмутимое отчаяние, - вы понимаете?