- Мать твоя - она, брат, умница была! Тихая умница. И всё понимала, так жалела всех, что и верно - некуда ей было девать себя, кроме как в монастырь запереться. Ну, и заперлась...
Матвей вздрогнул, изумлённо и недоверчиво глядя в лицо отцу.
- Она разве в монастыре? В этом, в нашем?
- Нет, - сказал отец, грустно качнув головой, - она далё-еко! В глухих лесах она, и даже - неизвестно где! Не знаю я. Я с ней всяко - и стращал и уговаривал: "Варя, говорю, что ты? Варвара, говорю, на цепь я тебя, деймона, посажу!" Стоит на коленках и глядит. Нестерпимо она глядела! Наскрозь души. Часом, бывало, толкнёшь её - уйди! А она - в ноги мне! И опять глядит. Уж не говорит: пусти-де! - молчит...
Матвей заплакал: было и грустно и радостно слышать, что отец так говорит о матери. Старик, наклонясь, закрыл лицо его красными волосами бороды и, целуя в лоб, шептал:
- Глазёнки у тебя её, и ты тоже будто всё понимаешь, - эх, сынок мой! Сынишка ты монашкин...
Борода его стала сырой. В сердце мальчика ещё горячее и ярче вспыхнула любовь и жалость к большому рыжему человеку, в котором он чувствовал что-то хорошо знакомое детскому сердцу.
Теперь, когда Матвей знал, что мать его ушла в монастырь, Власьевна стала для него ещё более неприятна, он старался избегать встреч с нею, а разговаривая, не мог смотреть в широкое, надутое лицо стряпухи. И, не без радости, видел, что Власьевна вдруг точно сморщилась, перестала рядиться в яркие сарафаны, - плотно сжав губы, она покорно согнула шею.
Вскоре отец захворал, недели две он валялся по полу своей комнаты на широкой серой кошме, весь в синих пятнах, и целые дни, сидя около него, мальчик слушал хриплый голос, часто прерываемый влажным, глухим кашлем.
Окна были наглухо закрыты ставнями, комната полна сумрачной прохлады, и в чуткую память мальчика свободно и глубоко ложились простые отцовские рассказы.
- Я, брат, был мужик - распахни-душа, доверчивый, только обозлили меня разные жулики! Есть на Руси такие особые люди: будто он хороший и будто честно говорит - а внутри себя просто гнилой жулик: ни в нём нет веры ни во что, ни ему, сукиному сыну, ни в чём верить нельзя. Влезет эдакий в душу тебе, подобно червю, и незаметно источит её. А со мной дружбу легко начать: увижу, бывало, весёлого человека - вот мне и друг! Ну, жулики этим пользовались. Вот, Матвей, подрастёшь ты, может, услышишь про меня здесь худую речь - будто деньги я не добром нажил или там иное что, ты этому не верь!
- Не буду! - обещал сын.
- Не верь! Деньги - они всеми одинаково наживаются - удачей! Удачлив наживёшь, неудачлив - хоть тысячу людей ограбь, всё нищим будешь. Это вроде игры. Бывает - дойдёшь в игре до драки - эка беда! Нельзя иначе-то: положено нам судьбой жить в азарте. Я не хвастаюсь, может и нехорошо что делал, против божьих заповедей, так ведь и все против их! А которые стыдятся, они вон в леса, в скиты, в монастыри уходят. Не всем по монастырям жить, а то и монахи с голоду помрут. А один человек - не житель, рыба и та стаями ходит да друг друга ест...
- Супротив других я, думается, не крупен грешник. Ты вот возьми-ка губернию нашу, Воргород: тамошние богачи все разбойники! Соборный староста, судоходец Соковнин - я-то его больно хорошо знаю! - он с Максимом Башлыком в товарищах был. Максим этот, годах в двадцатых, а может и раньше, на верхнем плёсе атаманом ходил, Балахну грабил однажды, именитого купца Зуева вчистую обобрал - семь бочек одного серебра-золота увезли. Молодцов у Максима немного было, а всё орёл к орлу, и ни одного из них, слышь, не поймали - смекай! А теперь этот Соковнин - благочестивый человек и у властей - в ласках. И многие этак-то! Масловы, рыбники, от фальшивых денег вознеслись, а теперь старый-то Маслов золотую медаль носит. Ты не думай, я не осуждаю, а рассказываю. Тут вся верхняя Волга в старину-то разбоем жила, тем Воргород и славен, тем он и крепко встал. В каждой семье есть пятнышко, и, почитай, у всех в родне - монах али монахиня, а то скитница отмаливают грехи-то старинные. Разбои да фальшивые деньги, а после того Севастопольская кампания: ратников на войну снаряжали - лыко за кожу шло по той поре. Метель была денежная, ассигнации снегом на головы падали, серебро мерками мерили! Лабзин-купец, хлебник большой, в сороковом году, в голод великий, приехал к Бутурлину - губернатору: жертвую, говорит, голодным три мерки серебра! Это сколько? - спрашивают. Три, говорит, мерки, а сколько в них - мне не счесть! Не жалели денег-то, вроде бар. Одна разница - баре искуснее жить умеют. Они, брат, - да, они могут!
Старик, улыбаясь, закрыл глаза, словно вспомнив что-то хорошее, и, помолчав немного, продолжал:
- Ты одно помни: нет худа без добра, а и добро без худа - чудо! Господь наш русский - он добрый бог, всё терпит. Он видит: наш-то брат не столь зол, сколько глуп. Эх, сынок! Чтобы человека осудить, надо с год подумать. А мы, согрешив по-человечьи, судим друг друга по-звериному: сразу хап за горло и чтобы душа вон!
Слушая чудесные сказки отца, мальчик вспоминал его замкнутую жизнь: кроме лекаря Маркова и молодого дьячка Коренева, никто из горожан не ходил в гости, а старик Кожемякин почти никогда не гулял по городу, как гуляют все другие жители, нарядно одетые, с жёнами и детьми. Церковь они посещали Никольскую - самый бедный приход, а в монастыре, где молились лучшие люди города, Матвей никогда не был. Входя в свой тёмный и тесный старый храм, мальчик замечал, что народ расступается перед отцом нехотя, провожает его косыми взглядами, враждебным шёпотом.
Вспомнил он, как однажды Пушкарь шутя говорил Созонту:
- Откуда вы с хозяином - никому не известно, какие у вас деньги неведомо, и кто вы таковы - не знатно никому! Вот я - я здешний, слободской человек и могу тебе дедов-прадедов моих с десяток назвать, и кто они были, и чем их били, а ты - кто?