- Савка! - шепнула Палага, схватившись за грудь.
- Уходит! - сообразил Матвей, оживляясь. - Пусть идёт! Давай-ка отопрём ворота - не перелезть через забор ему...
- Ушибёт он тебя...
Но он уже высунулся за окно и громко шептал в тишину сада:
- Савка, иди во двор, я тебе отопру ворота, иди скорей...
В саду всё затихло, потом раздался хриплый ответ:
- Водки вынеси...
Палага побежала из комнаты.
- Я налью!
Наскоро одевшись, Матвей выскочил на крыльцо, бросился к воротам,- у калитки стоял на коленях Савка, влажно хрипел, плевался, его голова качалась, напоминая неровно выточенный чёрный шар, а лица не было.
- Что-о, - хрипел он, пока Матвей отодвигал запор, - уходили насмерть, а теперь - боитесь?
Приоткрыв калитку, Матвей выглянул во тьму пустынной улицы; ему представилось, как поползёт вдоль неё этот изломанный человек, теряя кровь, и - наверное - проснутся собаки, завоют, разбуженные её тёплым запахом.
- Испугались, сволочи! - рычал Савка. - Кабы я полиции не боялся, я бы не ушёл... я бы-и...
Прибежала Палага, протягивая Матвею большой чайный стакан. Савка, учуяв едкий запах водки, сопел, ощупывая воздух пальцами.
- Где? Не вижу...
Темнота и, должно быть, опухоли увеличили его тело до жутких размеров, руки казались огромными: стакан утонул в них, поплыл, остановился на уровне Савкиной головы, прижавшись к тёмной массе, не похожей на человечье лицо.
Пил Савка долго, пил и мычал:
- Ум... умм...
Потом, бросив стакан на землю, сказал, вставая на ноги:
- Ну, пускай!
Матвей широко распахнул калитку. Палага сунула в руку ему что-то тяжёлое, обёрнутое в шерсть.
- Дай ему, - деньги...
Савка, услыхав её шёпот, странно завыл:
- А-а - на гроб-могилу? Ну, кабы не боялся я... давай! С пасынком живёшь, Палашка! Лучше эдак-то. Тот издохнет, ты всё - хозяйка...
Он качался в калитке, скребя ногтями дерево, точно не мог шагнуть на улицу. Но вывалившись за ворота, он вдруг более твёрдым и освежевшим голосом сказал, стукнув чем-то по калитке:
- Эй, вы, сволочи, - не запирай ворота-то... а то догадаются, что сами вы меня выпустили, - дурачьё!
"Верно сказал!" - подумал Матвей, и в нём искрой вспыхнуло доброе чувство к Савке.
Палага, сидя на завалинке дома, закрыла лицо ладонями, было видно, как дрожат её плечи и тяжко вздымается грудь. Она казалась Матвею маленькой, беззащитной, как ребёнок.
Около строящегося собора сторож сухо колотил по доске, кончил он торопливо задребезжали звуки чугунного била на торговой площади. Светало, синее небо становилось бледнее, словно уплывало от земли.
- Идём спать! - сказал Матвей, крепко взяв женщину за руку.
Жалкий вид её согнутой фигуры, неверные шаги и послушное подчинение всё это внушало ему заботу о ней.
- Замучилась? - ласково молвил он, чувствуя себя сильнее и старше её.
Она кивнула головой. В комнате отца Матвей погладил её руку, говоря:
- Ложись да спи скорее! Это хорошо, что ушёл он, Савва-то...
- Да-а, - тихонько ответила Палага и стала расстёгивать сарафан.
Он с невольным изумлением оглянул комнату, полную прохладной, тающей тьмой, широкую кровать, гору красных подушек на ней и с гордостью почувствовал себя полным хозяином этой женщины.
- Защитушка ты моя - что бы я делала без тебя! - укрепляя его ощущение силы и власти, бормотала Палага, сидя на кровати в одной рубахе, словно прозрачная на тёмном фоне одеяла.
Полуоткрыв рот, он присматривался к очертаниям её тела и уже без страха, без стыда, с радостью чувствовал, как разгорается в нём кровь и сладко кружится голова.
- А и тебя тоже боязно - не маленький ты, - слышал он тихий, зовущий шёпот. - Всё ближе ты да ближе! Вон что Савка-то пролаял! Да и Власьевна говорит - какая-де я тебе мать?
Матвей подошёл к ней, - размахнув руками, точно крыльями, она прижала его к себе и поцеловала в лоб, сердечно сказав:
- Прощай, родимый!
...С лишком сорок лет прошло с этого утра, и всю жизнь Матвей Кожемякин, вспоминая о нём, ощущал в избитом и больном сердце бережно и нетленно сохранённое чувство благодарности женщине-судьбе, однажды улыбнувшейся ему улыбкой пламенной и жгучей, и - богу, закон которого он нарушил, за что и был наказан жизнью трудной, одинокой и обильно оплёванной ядовитою слюною строгих людей города Окурова.
Он чётко помнит, что, когда лежал в постели, ослабев от поцелуев и стыда, но полный гордой радости, над ним склонялось розовое, утреннее лицо женщины, она улыбалась и плакала, её слёзы тепло падали на лицо ему, вливаясь в его глаза, он чувствовал их солёный вкус на губах и слышал её шёпот - странные слова, напоминавшие молитву:
"Пусть горе моё будет в радость тебе и грех мой - на забаву, не пожалуюсь ни словом никогда, всё на себя возьму перед господом и людьми! Так ты обласкал всю меня и утешил, золотое сердце, цветочек тихий! Как в ручье выкупалась я, и словно душу ты мне омыл - дай тебе господи за ласку твою всё счастье, какое есть..."
Очарованный неведомыми чарами, он молча улыбался, тихонько играя волосами её, не находя слов в ответ ей и чувствуя эту женщину матерью и сестрой своей юности.
В памяти его вставали вычурным и светлым строем мудрые слова дьячка Коренева:
"Брак есть духовное слияние двух людей для ради совокупного одоления трудностей мучительных житейских, кои ежедень, подобно змеям, неотступно и люто жалят душу".
Ему хотелось сказать это Палаге, но она сама непрерывно говорила, и было жалко перебивать складный поток её речи.
В небе разгорался праздничный день, за окном вздыхал сад, окроплённый розовым золотом утренних лучей, вздрагивали, просыпаясь, листья и протягивались к солнцу; задумчиво и степенно, точно молясь, качались вершины деревьев.